Старик этот скоро умер.
Тогда я был тем же, что и сегодня, — бедным сельским портным, исключая лишь то, что в те времена я был молод, энергичен и в работе у меня никогда не было недостатка. Наоборот, чаще бывало, что я даже не знал, за что взяться в первую очередь. Приходилось проводить за шитьем большую часть ночи. Жена моя, вязальщица, составляла мне компанию. Укладывали детей мы рано и занимались, каждый в своем углу, своим делом.
Однажды поздним вечером, когда мы так вот бодрствовали в тишине, моя жена Соэз вдруг мне говорит:
— Ты слышишь?
И она показал пальцем на потолок над нашими головами.
Я прислушался.
Можно было подумать, что старый прядильщик воскрес и снова стал вертеть свою прялку, там наверху, в комнате. Время от времени шум затихал, как будто, заполнив одно веретено, прядильщик прерывался, чтобы приготовить другое. Потом жужжание возобновлялось.
— Шарло, — умоляюще попросила жена, она была вся бледная: — пойдем спать. Мне всегда говорили, что нехорошо работать после полуночи в субботу.
Мы легли, но не могли сомкнуть глаз: нам мешал заснуть страх и жужжание прялки; оно умолкло только с приближением утра.
На следующий вечер — это было в воскресенье — о работе не могло быть и речи. Мы улеглись в постель почти сразу за детьми, и в эту ночь ничто не потревожило наш сон.
Но ночью в понедельник, во вторник и все другие ночи недели вплоть до субботы и включая ее, в наших ушах стояло постоянное монотонное жужжание. Это становилось невыносимым. В субботу вечером, укладываясь спать, я сказал жене:
— Надо покончить с этим. Завтра я поднимусь. Хочу все выяснить.
Я провел послеобеденное время выпивая понемногу то в одном кабачке, то в другом, с одной целью — приободриться, так что когда я вернулся домой, то был слегка в подпитии.
Мой ужин ждал меня на очаге. Я очень быстро его съел и крикнул:
— Соэз Шаттон, зажги шандал, чтобы я пошел узнать, что нужно старому торговцу паклей!
— Ни за что на свете, Шарло! Ты этого не сделаешь! С нами случится беда!
Я становлюсь упрямым, когда не пропускаю мимо носа полные стаканы. Я сам зажег свечу, и вот я уже на лестнице... Я не поднялся и на шесть ступенек, как остановился, словно пригвожденный. Сверху дул ужасный ветер, ледяной ветер, который чуть не сбросил меня вниз.
Вся моя выпивка разом испарилась, а вместе с нею и моя смелость.
Я спустился вниз.
— Это тебе послужит уроком, — сказала мне жена.
Хотите — верьте, хотите — нет, но целый год мы безропотно слушали над собою жужжание веретена, и год закончился, но наше терпение мертвецу не наскучило. Впрочем, мы уже привыкли к этой пытке. Жужжание почти не беспокоило нас. И даже если оно иногда запаздывало, мы начинали тревожиться, нам чего-то не хватало.
Я часто говорил Соэз:
— Лишь бы старый прядильщик не будил детей, это все, что нужно.
Но через год дети подросли. Как-то поздно вечером один из наших вдруг резко выпрямился на кровати:
— Мама, кто же это прядет?
Жена бросилась к нему и снова уложила в постель:
— Никто не прядет. Спи.
И я крикнул от стола, где обычно работал:
— Это барашки шумят в хлеву.
Ребенок в конце концов заснул.
И все-таки это не могло больше так продолжаться.
Я отправился к сыну нашего прядильщика пакли, который был фермером в соседнем приходе, в Плугьеле.
— Вот что, — сказал я ему, — странные вещи происходят у нас. Твой отец вернулся. Он прядет и прядет, как при жизни, в своей старой комнате. Мое мнение, что нужно по нему отслужить панихиду. Если не закажешь ты, тогда я сделаю это сам.
— Я должен посмотреть на это, — ответил мне он.
И он пошел со мною и услышал то, что слышали мы.
Он был добрый христианин. Ранним утром он пошел к настоятелю Пенвенана и заказал за шесть франков молебен за своего отца. С этого времени мы зажили спокойно. И даже мне случалось работать в субботу вечером за полночь.
Я слышал это от моего деда с отцовской стороны, он был лоцманом на острове, как и все Питоны, из поколения в поколение.
Один испанский корабль — или бразильский, не знаю точно — пошел ко дну на рифах Сейна, и из всех, кто был на борту — экипаж и пассажиры, — не спасся ни один человек, несмотря на все попытки помочь им. В течение следующих дней море было покрыто трупами и вещами и обломками корабля. Первых похоронили по-христиански, вторые — их уж никто не мог потребовать — собрали и разделили между собою. Мой дед, как и другие, взял свою долю вещей. Среди них было зеркало, очень толстого стекла, в красивой раме резного дуба. Зеркало местами немного помутнело после пребывания в воде, но других изъянов у него не было. И когда дед его немного почистил и повесил в главной комнате своего дома, оно вызывало восхищение у всех, кто его видел: в то время зеркала были редкостью в наших краях.
Зала, где повесили зеркало, была комнатой парадной, она предназначалась для приезжих гостей, важных людей, оптовых торговцев морскими продуктами или омарами, с которыми мой дед был в деловых отношениях и которые раз или два в год наносили ему визит.
В обычные дни зала стояла закрытой. Никто туда не входил, кроме бабушки: она вытирала пыль или мыла пол, и, естественно, славная старушка не упускала возможности посмотреться в красивое зеркало, проходя заодно по нему тряпкой.
И вот пять или шесть месяцев спустя после кораблекрушения, о котором шла речь, крестница моего деда, жившая в Одиерне, сообщила письмом, что собирается приехать на пардон святого Геноле — это праздник острова. Она была настоящая барышня, как все городские девицы, и было решено устроить ее ночевать в зале, чтобы оказать ей честь. Итак, в день приезда моя бабушка проводила ее на второй этаж, в отведенную ей залу, и не преминула, как вы понимаете, сказать ей с порога: